В проветренной гостевой штабного домика стало легко дышать, но людей, пришедших с холода, от резкого перепада температур пробил озноб. Сорвиголова окно плотно прикрыл, оставил открытой только форточку, и снова подбросил в разогретую докрасна «буржуйку» несколько коротких, аккуратных поленьев. В печке полыхнуло проголодавшееся пламя, и левинская доха внезапно запахла на всю комнату сухой травой и хлевом. Лев Андреевич призывно махнул рукой: мол, давайте, грейтесь. Дважды предлагать не пришлось – через мгновение все они, сняв верхнюю одежду, тянули руки к живому огню.
Саманта наконец-то протянула озябшие кисти к печке, и Сергеев заметил (а до этого никогда не замечал!), что руки у нее, хоть и крупные, с огрубевшей от работы и погоды кожей, но неожиданно красивой формы с длинными, как у пианистки, пальцами.
К огню тянулся и Вадим. Он снял пятнистую куртку и черную бандану и словно выпустил на волю огромные, хрящеватые уши, развернувшиеся, как солнечные батареи космической станции. Уши были разными. Правое, сломанное в нескольких местах – шелушащимся и красным, как маков цвет, а левое – почти целым, нормальным, розовым, только со свеженадорванной мочкой.
Мотл не стал раздеваться – просто расстегнулся до половины, свалился на скамью, стоявшую вдоль стены, и к печке тянул не руки, а ноги, обутые в зимние ботинки на толстой рубчатой подошве. Он был бледен с мороза, не по-здоровому бледен – на лице не было ни кровинки, только налитые усталостью веки обводили усталые глаза мясной каемкой, да губы серо-устричного цвета выделялись кляксой на меловом фоне. Дышал Подольский с тем самым знакомым Сергееву присвистом, неровно, и Сергеев вспомнил, что ни разу за их поездку не видел, чтобы Матвей колол морфий, а ведь он сам говорил, что последний месяц сидит на обезболивающих. Таблетки Подольский принимал, но что такое обычное болеутоляющее для ракового больного? Вероятнее всего, он терпел боли всю дорогу, стараясь не показывать, насколько мучителен для него многодневный переход. А морфий оставил раненым, посчитав, что им нужнее… И проделал весь путь, ни разу не обронив ни стона.
А теперь он ждал.
Подольский не хотел, чтобы Ирина видела, как он умирает, но не смог отказать себе в последнем желании: еще раз увидеть ее, перед тем как уйти. Михаил прекрасно его понимал. Матвей не был героем. Он никогда не старался им быть и даже не старался таковым показаться. Когда Сергеев впервые встретил его у Равви, Мотл был нескладным, длинноволосым, как хиппи, парнем, с растерянным взглядом и угловатыми движениями. Он смешно морщил лоб, силясь вспомнить хоть какие-то подробности из еврейской жизни, и явно тяготился ролью первого советника при полковнике Бондареве. А Равви Подольского сразу оценил по достоинству – и не ошибся. Уже через несколько месяцев Матвей, до Потопа никогда не державший в руках оружия, стал не только консультантом по религиозным вопросам (правда от таких познаний любой правоверный еврей выдрал бы себе бороду с корнем!), но и прекрасным командиром боевого подразделения.
Михаил видел, как преображался в деле этот вечно смущенный еще молодой мужчина, и только диву давался. А Мотла уже тогда грызла беспощадная болезнь, вошедшая в его тело вместе с волной, накрывшей Каховку в далекие жаркие дни. В этом безбровом, лишенном ресниц одутловатом и бледном лице было трудно угадать прежнее обличье Матвея. Рак съел Подольского. Но ничего не смог поделать с его взглядом. Матвей приоткрыл веки, и на Сергеева упал тяжелый взор измученного постоянной болью и тоской человека. Но не сломленного человека. Несдавшегося человека. Человека, оставшегося человеком в нечеловеческих условиях, перед лицом близкой смерти, неизбежной, как закат после длинного солнечного дня. Подольский встретился глазами с Сергеевым и вдруг улыбнулся самым краешком губ, едва заметно для окружающих, но улыбнулся. Ободряюще улыбнулся.
По спине Михаила волной скатился холодок предчувствия, но он, переборов невольную дрожь, нашел в себе силы улыбнуться в ответ.
«Погоди немного, – подумал Сергеев, – она придет. Обязательно придет, как только услышит, что ты здесь. Ты сильный человек, Мотл. Ты не потерял способность любить. Я должен чувствовать себя виноватым перед тобой, но почему-то не чувствую. Тогда вы оба знали, что делаете, чего хотите. Я помню вкус ее губ, запах ее плоти, но, Матвей, и тогда и теперь я готов голову дать на отсечение, что в те минуты любила она тебя. Для тебя она пришла ко мне. Не за ласками. За ребенком, которого и я ей не смог дать. Только за этим. Раньше я догадывался, теперь твердо уверен».
Он вспомнил свой последний разговор с Плотниковой с удивительной четкостью, словно река памяти внезапно обмелела, и хрипловатый голос Вики всплыл из глубин через все двенадцать лет, бездонной пропастью отделившие ту жизнь от этой.
– Сергеев, здравствуй, – сказала она. – Ты еще можешь говорить?
Телефон зазвонил, когда Михаил уже собирался нажать кнопку и выключить мобилку. Самолет разогревал моторы, и небольшой тягач с упорством муравья тащил лайнер на «рулежку». Стюарты и стюардессы с приклеенными к лицам заботливыми улыбками брели по салону между рядами кресел.
Одна из стюардесс, хорошенькая, светлоглазая, еще у входа стрелявшая в Сергеева заинтересованными взглядами, с укоризной глянула на него и жестом показала, что трубку пора отключать. Михаил улыбнулся в ответ и развел руками.
– Да, Вика… Пока могу. Я в самолете…
– Я знаю, – перебила она. – Извини, еще пару секунд… Я знаю, что тебе звонил один старый друг… Выслушай меня молча, пожалуйста, не говори ничего. Просто послушай. Не лезь в это дело. Не надо ехать в Москву. Не надо искать встречи с этим твоим Андреем Алексеевичем… Забудь.